Собашник
Брат и дед моей матери, мои, значит, дядя и прадед, были охотниками, да еще какими! Прадед и в девяносто лет не бросал охоты. Не от них ли, не от этих ли предков, которых я не застал на белом свете, в моей душе залегла охотничья страсть? Стоило упасть туда искорке, она и разгорелась.
На Трубе, некогда славном московском охотничьем рынке, наряду с продавцами кур, щеглов, золотых рыбок, гончих, легавых собак и старых ружей, были еще и букинисты, торговавшие старинными охотничьими книгами и журналами.
Гимназистом двенадцати лет я нашел там сокровище: книжку под названием «Охотник и охота», составленную Нилом Зарубиным и изданную в 1885 году. Отец дал мне полтинник на золотых рыбок, но эта монета пошла на покупку книги. И было чтение безотрывное, и был восторг!
Нил Зарубин написал чуть ли не энциклопедию российской охоты, правда, очень краткую и, как я понял позже, не очень грамотную.
В книге было все: охота на болотную дичь, на степную, водяную и лесную. Зарубин описывал охоты на всех зверей и птиц, водившихся в России, от бекаса до тигра. Были в книге главы о рыбной ловле, о певчих птицах, о голубях, бойцовых петухах, охотничьих собаках и ружьях. Словом, при всей ее малограмотности, книжка была предшественницей, а вернее будет сказать — пыталась быть чем-то вроде известного и весьма добротного «Охотничьего календаря» Леонида Сабанеева.
Читал я, захлебываясь, и, вероятно, потому меня еще захватывала книга, что автор не жалел ярких красок для изображения зверей, птиц и охоты и ради красного словца не щадил даже правду-матку. К тому же подпустил он в свое повествование целый поток лирики, простодушной поэзии.
От всей души радовался автор вместе с бекасом, рассказывая, как в брачную пору, «насладившись любовными восторгами, бекас начинает весело бегать по болоту и не умолкает кричать таку-таку, таку-таку...»
А вот как цветисто описал Зарубин характер зайца: «Заяц замечательно чуток, хитер и зол. Труслив же до ума помрачения: пугается даже своей собственной тени...» А вот портрет рыси: «Свирепый вид рыси очень неприятен: морда усеяна щетинистыми усами, на длинных ушах торчат пучки волос, на щеках что-то вроде бакенбардов...»
Веря каждому слову, прочел я книгу от корки до корки и еще раз читал с жарким интересом и великим наслаждением. С особым трепетом перечитывал я страницы, посвященные псовой охоте, борзым и гончим, перечитывал описание травли волка, украшенное стихами Н. Б. Куроедова:
А вот и живая картина:
Из мелкой опушки, на крупных сажках
Несется матерой волчина:
Обтертые плечи, бока в сединах,
Щетиною шерсть на скулистых щеках
И шире бычачьего лбина...
Так заронил искру Нил Зарубин, а потом многое углубило и укрепило таившуюся страсть к природе и охоте. Большие книги шлифовали мое понимание красоты и величия родной земли — Тургенев, Лев Толстой, Аксаков, Алексей Толстой, Чехов...
Вспыхнула охотничья страсть и пошла гореть немеркнувшим, ярким огнем на долгие, долгие годы...
В ту же «зарубинскую» осень я стал ездить на праздники в подмосковное село Пронское.
Дни сентября стояли солнечные, спокойные, словно слегка улыбающиеся синим высям и ярко-желтым березовым перелескам. Где-то далеко в лесу, бывало, слышался лай собак, не простой, а особенно звучный, певучий и азартный...
Нил Зарубин привел в своей книге выдержку из «Записок мелкотравчатого» Е. Э. Дриянского: «...взревела вся стая и в острове закипел ад... Слушая этот ожесточенный рев и стон, становилось страшно...» Тому, что доводилось тогда слушать мне, было далеко до потрясающей гоньбы огромной стаи гончих, но все равно я ликовал: гончие!
Вспоминается, как однажды быстро налетевший гон трех собак так же быстро и укатился со слуха и стало тихо, тихо... А я стоял, вслушивался, изо всех сил желая уловить то, чему не мог подобрать названия — рыдания? вопли? рев?
Казалось мне, что и лес так же напряженно ждет раскатов и гула гона, перекликающегося с эхом... И долго я не мог сойти с места, пораженный звуками, которые проникли в душу и словно околдовали ее...
Еле слышно донеслось басистое гудение рога. И вдруг оно словно переломилось и поднялось на октаву выше — зазвенело верхнее до — долгое, певучее, грустное... Я был счастлив!
В следующую поездку в Пронское мне повезло: в поезде со мной ехали несколько компаний охотников с ружьями, с медными рогами и, главное, с гончими! В одном со мной отделении вагона сидели двое: старший — с большими сивыми усами, толстым носом и лицом, изрезанным жесткими, строгими морщинами, и другой — полегче, много моложе и тоже усатый, только у этого усы были черные, круто закрученные; на его смуглых щеках будущие морщины пока лишь слегка прочертились. По разговору охотников я догадался, что старший работал на заводе, видно, мастером, второй же трудился в переплетной мастерской.
Всю дорогу мои соседи дымили ядреной махоркой, не отставали и другие пассажиры, в основном подмосковные крестьяне, работавшие в Москве портными и одежными приказчиками и exaвшие по деревням на праздничную побывку, я не курил (да и после не научился), но махорочный дух стал мне дорог. Особенно прекрасно было, что к махорочному запаху охотницкого курева примешивался чудесный аромат, исходивший от трех гончих, лежавших у ног своих владык (и у моих ног тоже)— очаровательный сильнейший запах псины!
Мои соседи толковали о собаках. Сивоусый хрипловато басил:
— Помнишь, Ваня, какой залив был у моего Будилы? И стон, и звон, и подвизг! Нестомчивый, вязкий был выжлец— одно слово костромич! Эти вот мои чупрацкие, что и говорить, добрый смычок, а все не то, Ванюша!
— А как думаешь, дядя Егор, будет толк из моего Дуная? — выспрашивал переплетчик: — Я в одной книге читал: если на собаке ошейник белой шерсти, то самый и есть породистый костромич.
— Чего ж, Ваня? Как мы прошлый раз ездили, твой Дунай хорошо стал приниматься. Должон гнать дельно, должон выйти гонцом.
Старик ласково гладил молодого выжлеца, который, услышав свою кличку, встал и положил рыжую голову ему на колени. А я завидовал! Завидовал и Ване, хозяину Дуная, завидовал и гладившему собаку старику.
Не забыть эти предпраздничные вечера: полутьму вагона, еле освещенного двумя фонарями со стеариновыми свечками, сумрак, усиленный синим туманом пахучего махорочного дыма, и дух псины, ни с чем не сравнимый по стойкости и обаятельности!..
А потом — целый день, а иной раз даже два в лесу; отдаленное бормотание тетерева, резкие крики соек, суетливо перепархивающих с дерева на дерево, раздраженное цоканье уже наполовину посеревшей белки, а под ногами ласковый и как будто чуть таинственный шорох опавшей листвы. И лай гончих, от которого сердце сладко сжимается и трепещет. И гудение могучего и звонкого рога!
Зимой Общество правильной охоты устроило выставку собак. И я в воскресенье, в день открытия, помчался в манеж, где происходило это событие. То останавливался я и замирал перед прекрасными верховыми лошадьми псовых охот, то поражался чучелам целого выводка волков, размещенным в лесной обстановке — кусты, снег (разумеется, ватный), елочки...
А вот стеллажи с кабинками, в которых сидят фоксы, фоксы, фоксы... Рядом с фоксами клетки с живыми лисицами и барсуками. Конечно, в зоологическом саду я видел и лис, и барсуков, но какое же может быть сравнение! Там они были «зоологические», а здесь — охотничьи! И тут же, позади стеллажей с фоксами и клеток с живыми зверями, стояли стенды со множеством барсучьих и лисьих шкур.
Фоксы, неистово лаявшие, живые, верткие, несмотря на привязь, были, конечно, хороши, но куда больше привлекали меня сеттеры и пойнтеры. Я проходил между рядами этих собак и жадно вслушивался в суждения и споры их хозяев и просто зрителей-любителей. Тут было чему позавидовать, но головы я не терял: легавые не чаровали меня так, как борзые и гончие.
Стаи гончих русских чепрачных и англо-русских черно-пегих в румянах представлялись мне подлинным олицетворением охоты, и какими же счастливцами казались мне выжлятники и доезжачие, стоявшие с арапниками возле площадок, отведенных отдельно для каждой стаи, или присевшие на краю помоста, где возлежала стая. Какие ловкие у них поддевки и казакины, какие красивые шапки с цветными макушками, а что за наборные пояса!
Около стай толклось много публики; не один я засматривался на внушительную одинаковость одномастных собак, на эту диковатую красоту, в которой чуялись какое-то звериное начало и крутая мощь.
Я не ушел бы, не оторвался от гончих, если бы тут же рядом не красовались великолепные и величественные русские псовые борзые. А я ведь был убежден, что борзая — это самая совершенная красота, какая только возможна на земле!
Пока продолжалась выставка, каждый день после уроков я бежал туда, в манеж, и еще и еще любовался собаками, дышал воздухом, напоенным охотничьими запахами, охотничьими разговорами, жил в атмосфере охотничьих интересов и атрибутов охоты. А когда выставка кончилась, я долго не мог прийти в себя и бродил, как в тумане. То мне чудились борзые и представлялось, как скакал бы я за травлей на высоком рыжем донце такие под казачьими седлами стояли в манеже. То я приходил в уныние: нет, борзые не для меня, держать их только помещики в состоянии!.. И задумывался мальчик-гимназист о гончих — не о стае (это тоже лишь для богатых), нет, мечтал я о смычке. Держит же смычок «чупрацких» дядя Егор, а он никакой не богач!
Томительно тянулись дни, ставшие после выставки серыми и скучными. Нудно тянулись уроки, и вместо обычных пятерок, а в худшем случае четверок, я нахватал немало троек. Хоть до двоек не дошло — и то слава богу!
В тетрадках по математике, в тетрадках-словарях немецких и французских слов появились собачьи головы, поджарые силуэты борзых, скачущие лошади...
На уроке закона божьего батюшка увлеченно растолковывал классу положения катехизиса, книги, казуистично излагавшей догмы и понятия православной веры. Заложив руки за спину и в азарте потрясая бородой средних размеров, батюшка расхаживал между кафедрой и первым рядом парт и говорил, говорил с жаром и убежденностью. А я, сидя в третьем ряду, слушал меньше чем вполуха и под прикрытием парты увлеченно сплетал вдвое длинный ремешок, которым связывал учебники (ранцы считались тогда у гимназистов позором, а портфелей у школьников не было). Сплетал и думал о том, что из такого сдвоенного ремня может получиться прочный ошейник для гончей...
Вдруг я «услышал» молчание, тишину замершего класса... Поднял голову. Передо мной стоял батюшка, сердито тряся бородой и грозно сверкая очами. Он нагнулся над моей партой, запустил в нее руку, нашел ремень и не без торжества вытащил свою добычу на свет божий. Полный негодования, швырнул он на парту передо мной злополучный ремешок и, стараясь изобразить презрение и грозное осуждение, свирепо рыкнул:
– Собашник!
Мое лицо залилось пунцовым румянцем, и законоучитель был удовлетворен: вот, мол, как пристыдил мальчишку, как сурово покарал за легкомыслие и невнимание к священным истинам!
Добряк-батюшка не любил более ощутимых наказаний. Он снова зашагал по классу, с прежним жаром выкладывая гимназистам катехизисные понятия и торжествующе поглядывая на меня: aга, сидишь красный как рак!
А я-то покраснел ведь от восторга! Господи! «Собашник»! До чего же я был польщен!
Но вместе с тем я и удивился: как только мог батюшка угадать, о чем я мечтаю?
Если принять во внимание, что я, хотя и значительно позже, приобрел звание эксперта-кинолога всесоюзной категории, то приходится признать: батюшка имел данные пророка.
В. Казанский
Журнал "Охота и охотничье хозяйство" №9, 1975г.